На пороге девяностых годов и взрослой жизни Ольгерд Бахаревич внезапно обрел совершенно новый мир, открывшийся только благодаря краху СССР. Во фрагменте книги «Мои девяностые» он рассказывает, что это для него значило.
… Однажды, в самом конце 1989 года, мой отец, работавший тогда в Жодино, принес домой газеты, купленные им в электричке. И среди них была газета Беларусского народного фронта (БНФ) — не помню уже, как она называлась. В то время я жадно набрасывался на любое новое чтиво, поэтому взялся и за этот боевой листок — и мне понравилось. Захотелось еще — и я начал охотиться за националистической литературой.
Как ни странно, она сразу нашлась — будто только и ждала, когда же я наконец проснусь.
Раньше я думал, что живу в Шабанах, в городе Минске, в СССР, в стране Чехова, Толстого, Достоевского, Петра І, Ленина, Сталина, Горбачева… Все вокруг было ярко освещено российской культурой, а тем, что спрятано там, в тени, никто не интересовался, никто об этом не рассказывал. БССР — всего лишь административная единица. Никто в моем окружении по-беларусски не говорил, а если бы кому-нибудь это и пришло в голову, его приняли бы за психически больного. Конечно, временами беларусский язык все же можно было услышать: прежде всего он ассоциировался с голосами футбольных комментаторов. От кого еще можно было услышать литературный беларусский? От высокомерных телевизионных дядечек в беретах. Это их называли интеллигенцией. С экранов они несли всякую чушь, которая не имела ничего общего с окружающей действительностью. Наша учительница беларусского вне уроков по-беларусски не говорила и националистов не жаловала. Да и сами националисты замелькали в телевизоре немного позже. Вот, пожалуй, и все. Язык, существующий только как символ чего-то непонятного, но на самом деле неживой — вот как мы воспринимали беларусский.
И тут — на тебе!
Мир перевернулся.
Я почувствовал себя Колумбом.
Выяснилось, что я живу в стране под названием Беларусь, завоеванной когда-то могучей восточной империей. Живу в стране с богатой и интересной историей — и эту историю, нашу историю, империя всегда стремилась от нас скрыть. Выяснилось, что я живу на неизвестном, затонувшем континенте, полном самых разных тайн и сокровищ, — и есть надежда, что этот континент может всплыть, что он вновь станет реальностью и мы будем его хозяевами. Свои на своем, свои за свое. Это был шок. Это было счастье первооткрывателя. Это была гордость восставшего раба.
Выяснилось, что тот смешной, убогий, деревенский язык советских графоманов, которому нас неохотно, но с садистским удовольствием, словно чтобы еще раз как следует помучить, учили в школе — на самом деле одно из сокровищ, принадлежащее всем беларусам. В том числе и мне. И это было очень круто — иметь свой язык, не такой, как у всех. Это тоже наполняло гордостью — и требовало от меня поступков.
Кто-то отважился произнести вслух то, что мы и так начинали постепенно понимать: система, в которой жили мы и наши родители, была прогнившей и лицемерной, она учила нас лжи и фальши. Запад был весь такой яркий, справедливый и свободный — а Москва всегда была тюрьмой народов и могилой демократии. Я об этом давно уже догадывался, но совок во мне упрямо нашептывал, что лучше молчать, чтобы не случилось беды. Я боялся не столько за себя, сколько за папу и маму… До чего же глубоко сидел в нас этот отвратительный ужас перед властью. Чтобы вытравить его, мне потребовалось десятилетие борьбы с собой, — что уж говорить о старшем поколении, которое так и не избавилось от советских страхов. Лукашенковская система вернула их людям — и этим гарантировала себе победу. Мне кажется, это очень болезненная и трудная работа — убивать в себе совка. Она требует ежедневной практики, требует поступков вопреки себе, требует безоглядного культа свободы. Иначе ничего не выйдет. Любой компромисс с лукашенковской властью дает твоему внутреннему совку шанс начать все сначала. Но тогда я еще не знал, что компромиссы неизбежны. Я делал открытие за открытием…
Выяснилось, что империя умирает, — еще немного, и мы будем свободны. Надо только помочь взрослым приблизить ее конец. Вдохновленный такими мыслями, я начал писать в школьном дневнике: «Сьмерць савецкай імпэрыі!», «Жыве Беларусь!» — и так далее, в таком же духе. Я писал это прямо на обложке, чтобы все учителя могли полюбоваться. Они видели — и поджимали хвосты. Такая безнаказанность только прибавляла мне уверенности и наглости.
Выяснилось, что существует вероятность, в которую трудно поверить: моя молодость пройдет в независимой европейской стране, такой же, как Швеция, Франция, Италия, такой же, как дорогая моему сердцу Германия… Дух занимало от такой перспективы. Это сейчас беларусская независимость — нечто реальное, нечто, абсолютная ценность чего воспринимается нами сама собой. А в те времена уже всего лишь мечта о ней была поступком. От представления о том, что так и случиться и мы станем независимой страной, можно было с ума сойти. В это верилось и не верилось одновременно.
Но мне все равно было мало. В конце концов, речь шла всего лишь о новой идеологии, пусть и красивой — но в те времен а я уже давно относил себя к приверженцам страшного, веселого и ненасытного бога, имя которому «искусство». Без этой веры в силу искусства все казалось слишком простым, пресным.
«Мроя». Первая беларусскоязычная рок-группа. Она повлияла на меня сильнее, чем все листовки, газеты и патриотические книжки. Впервые я увидел их на телевидении — и плевать, что звук и картинка были отвратительного качества, главное, это был беларусский рок. И исполняли его стильно одетые, нагловатые, молодые, волосатые и суперталантливые хлопцы. Чуть позже я нашел их постеры и повесил над кроватью. А на столе, за которым я делал уроки, появилась пластинка под названием «Дваццаць восьмая зорка» («Двадцать восьмая звезда») — первый альбом «Мрои», записанный на всесоюзной студии звукозаписи «Мелодия». Я ставил «Мрою» и своему совсем еще маленькому тогда брату: «Шмат вякоў продкаў шанавалі, а цяпер брудна лаемся…» («Много столетий мы уважали наших предков, а теперь грязно ругаемся…») — печально тянули мы вслед за Вольским, вглядываясь в темноту за окном, в ожидании спешащих домой родителей.
Я прожил свои девяностые, разрываясь между национализмом и анархизмом, Великим княжеством Литовским и эпатажными выходками, серьезной литературой и панк-роком, увлечением западной культурой и демократией и необходимостью жить здесь, где вскоре не стало ни свободы, ни культуры, и все национальное, как и анархизм, оказались под запретом. Я был всегда между: между русскоязычными друзьями и беларусским языком, на котором всегда и везде говорил, думал, писал, видел сны. Между желанием убежать отсюда и сд елать что-то здесь и сейчас. Между «no future for you» и «Беларусь в Европу!»
И выбрать что-то одно было невозможно. Тогда я еще не знал, что выбирать нужно себя. Всегда нужно выбирать себя. Себя — и тех, кого ты любишь.
Ольгерд Бахаревич в начале 1990-х годов закончил школу в Минске, писал стихи и играл в панк-группе. Сегодня он писатель и живет в Граце (Австрия).